Тайна розовой чайки
Красноярск: лагерная пустыня
– Меня зовут Славий. Я коммерсант. – Представился сосед, забавно картавя. Он был вальяжен и красив.
– А я журналист, – ответила я, радуясь возможности отвлечься за разговором от нелюбимой процедуры взлета.
– Командировка? Куда? По чью душу? Вы ведь, журналисты, всегда по чью-то грешную душу…
– Те души уж далеко. Я лечу в бывшие сталинские лагеря. На Енисей.
Мужчина аж развернулся в кресле.
– Правильно, правильно! Разберитесь-ка с этим! А то заладили у нас: «Безвинные жертвы сталинских репрессий»! Какие, к черту, безвинные? Может, среди них один процент и был, тех, кого безвинно посадили. Но не больше, я уверен. Зря не посадят!… Жена у меня то, что называется, «во властных структурах». А я вот в бизнес подался. Что делать, надо идти в ногу со временем.
Ничего я ему не сказала тогда. И то, что скажу, – не ему. А о нем. Многоглавом и бессмертном. Искусственно выведенном специальной селекцией, а потому – жизнестойком. Но, судя по истории, страдающем тремя недугами: глухотой, слепотой и сонливостью, которые не мешают ему при этом всегда «идти в ногу со временем».
На заклание
Во время второй (дай бог, не последней!) оттепели начала 90-х красноярский «Мемориал» опубликовал в местной прессе данные на 6731 репрессированного красноярца. Но всего через Красноярск, через его знаменитую Злобинскую пересылку прошли (только согласно официальной статистике) 1 млн. 17 тыс. «врагов народа». Не считая раскулаченных и депортированных, которых высаживали по берегам Енисея тысячами, как правило, в глухих безлюдных местах, без продовольствия, без инструментов, то есть вообще без шансов выжить. Это были, в основном, женщины, старики и дети. Уцелели лишь те из них, кому посчастливилось быть выкинутыми на берег неподалеку от человеческого жилья. Все баржи, все пароходы по дешевой Енисейской транспортной магистрали везли людей сплошным потоком. На заклание…
Декрет о красном терроре Ленин подписал в 1918 г. И пошло, поехало, поплыло. Крестьянская партия, Промпартия, Ленинградское дело… Десятки тысяч людей, получалось, готовили убийство Кирова. Их дорога в ад тоже шла по реке. Города Ачинск, Канск, Минусинск, Енисейск получили титул «расстрельных городов».
Владимир Георгиевич Сиротин, председатель красноярского общества «Мемориал», рассказывая, наугад вынимал и показывал мне карточки из своей картотеки репрессированных, маленькие капельки из кровавого океана: «враги народа» – отец и сын Карецкие, Николай и Виктор, ломовые извозчики, Рахлицкий, преподаватель черчения, Свищев, крестьянин деревни Свищево… Список можно сколь угодно долго продолжать, но нельзя закончить.
Гигантская эта мясорубка, естественно, обслуживалась. И список обслуги так же бесконечен, как и список ее жертв. Был в этом списке, к примеру, начальник штрафного лагеря, который ежедневно строил заключенных и каждого седьмого расстреливал. Особую слабость питал к женщинам. Всем им выбивал зубы. Когда расстреливал и истязал, у него текла слюна. Выйдя на пенсию, устроился работать фотокором в одну из сибирских «районок».
Наш паровоз, вперед лети!
Он немного не доехал до «коммуны», этот наш паровоз, остановился посреди тайги. И стоит как вкопанный. Даже кажется, что нет под его колесами ни рельсов, ни шпал. Но они на самом деле есть, просто перебинтованы сверху травой и корнями. Цветами да лесными ягодами прикрыты от глаз людских.
Мы в Ермаково. Здесь было лагуправление стройки 503. В 1948 г. высочайшим повелением Сталина было предписано построить железную дорогу Салехард – Игарка протяженностью 1200 км. К 1953 г. уже на 800 км. ездили поезда. Через Обь и Енисей ходили купленные в Англии паромы. Зимой рельсы пролегали по льду. В Ермакове жили 18 тыс. человек, обслуживавших две электростанции, семь котельных, три бани, портовые строения, производственные цеха, больницы, школу. Но вокруг этого поселка вольнонаемных – гирлянда лагерей, расположенных через каждые семь-десять километров трассы. Стройка и уже действовавшая железная дорога закрылись сразу после смерти Сталина.
Словечко «фантомасия» я услышала от Сергея Столяра, водителя вездехода, который вез нас из Ермакова в один из заброшенных в тайге лагерей.
Я сидела на крыше вездехода. Ветви деревьев старались преградить дорогу. Били по лицу, по плечам, расступались нехотя. Несколько раз у вездехода перегревался мотор.
– Говорила мне мама: «Учись, учись», – шутил Сережа, наш «таксист». Боролся с трудным характером своей машины, побеждал, и мы ехали снова.
И вот она, наконец, надпись на деревянных воротах: «Добро пожаловать!»
Боже правый! Спасибо, конечно, за приглашение, но лучше, как говорится, вы к нам.
Все удобства – клуб, столовая с семью котлами, вошебойка для уничтожения паразитов и бараки, бараки, бараки. С добротными стенами, ладными печами, ровными рядами нар. На стенах – истлевшие фуфайки, шапки, варежки. На полу – скрюченные сапоги.
В одном из бараков нары мне показались чересчур маленькими. Пригляделась. Господи, так это же детские спальные места! А вот и кусочек детского ситцевого платьица, обшитого вместо кружева марлечкой.
В другом «взрослом» бараке я нашла на полу листочек в клеточку. На нем была обведена детская ручка и написаны большие буквы: «Мама, я очин хачу тиба видет».
Кому из двоих повезло больше: той девочке, чье арестантское платьице родная мама обшила марлей и даже, вероятно, сама на дочку надела, или той, другой, что писала маме письмо «с воли».
Планета, на которой родилась первая, была маленькой, населенной злющими комарами и несчастными людьми, окружена колючей проволокой. И выше всех на этой планете был часовой на вышке. Но зато была мама. Не всегда. Только вечером, но была.
Второй ребенок жил на планете побольше, чем лагпункт. И не было часового с ружьем. И комары были не такие жадные и густые. Но «очин» хотелось видеть маму. Увиделись ли они когда-нибудь. Одному Богу известно…
Летаргия нравственности.
Дальнейший путь лежал в сам поселок Ермаково. Нас было трое: Сиротинин, Тамара Николаевна Белобородова, всё детство которой прошло в этом поселке, и я.
– Морошно как сегодня, – сказала Тамара Николаевна.
– Что такое «морошно»? – спросила я.
– Ну, значит, дождь моросит.
Комары летали не тучами. Черными стенами вставали вокруг каждого из нас. И не пищали, а выли, как волки.
…Десятки прекрасных добротных домов. Все дома были пусты. Скрипели вслед нам незапертые двери. Стонал от тоски по жизни мертвый поселок.
Мы зашли в бывшую больницу.
– Здесь работали расконвоированные врачи, – сказала Тамара Николаевна.– Вообще, расконвоированных было много. Они делали ремонт в наших домах, что-то подвозили на грузовиках. Плата – папироска. В школе они даже вели кружки. Моя мама работала учительницей начальных классов. Жалела заключенных, угощала их. Мы не боялись этих людей. Никогда в поселке никаких преступлений не было. Эти люди были частью нашего мира, нашего детского сознания. Нам не виделось тогда в этом делении на вольных и заключенных ничего плохого и противоестественного. Казалось, именно так и должна быть устроена жизнь.
Нам всем так еще недавно казалось. Навсегда ли перестало – вот вопрос.
– А сейчас вам страшно видеть поселок мертвым? – спрашиваю я.
– Не то чтобы страшно, но непонятно. Здесь же можно было сделать лесозавод, охотничье хозяйство, рыболовецкий поселок… Сколько труда, сил, всё – на ветер… Дорогу, почти построенную, бросили, поселки ликвидировали. Смысла-то в этом не было. Разве так со сталинщиной борются?
Мы возвращались на судно, на котором плыли вниз по Енисею. Издали слышна была музыка. На палубе полным ходом гуляла дискотека, лихо отплясывали туристы. Кто-то из команды крикнул в нашу сторону:
– Где столько ходите, комаров кормите? Попрыгали бы лучше вместе со всеми.
Я спросила Сиротинина о том, чего никак не могла взять в толк: почему все так безразличны к тому, что мы видим здесь?
– А всё просто, – ответил Сиротинин, – не только Тамара Николаевна, выросшая фактически в условиях лагеря, вся страна сжилась, смирилась с этим расслоением нормального человеческого бытия. Людей десятки лет приучали к тому, что, да, были репрессии. Ну и что? Лес рубят, щепки летят.
Случись что, начнись всё снова, опять будут смотреть философски: лес рубят… Летаргия нравственности. Не добудиться.
Сталин и Иоська
В ладном старинном селе Костино, где довелось Иосифу Виссарионовичу побыть год в ссылке, я пыталась найти хотя бы то место, где стоял некогда дом, в котором он жил. Но жители на одном краю села махали в сторону другого конца;
– А тама где-то.
На другом же конце точно так же небрежно кивали на противоположный:
– А шут его знает. Тама, видать.
Некоторые вообще открещивались:
– Наговор это. Не жил он здесь никогда!
Зато сейчас живет. Да не один, а много. Самые распространенные собачьи клички тут: Сталин и Иоська. И удивительное дело: все собаки в Костино живут в норах. Справные будки игнорируют, усердно роют глубокие норы, так что оттуда одни черные носы торчат. Ни в одном селе я не встречала больше таких собачьих землянок. Так что костинские Сталины все как один ушли в подполье. Кто первым окрестил пса своего Сталиным, неизвестно. Но был этот человек явно крепкий, сумевший переплавить в своих клетках безграничное раболепие перед полубогом в веселую над нечистой силой насмешку.
В некогда величественном пантеоне, построенном еще при жизни Сталина на том месте, где он жил в Курейке, на облупившихся стенах кто-то вывел аршинными буквами: «Слава Сталину!», «Сталин жив!»
Стояли мы в Курейке недолго, где-то час. Поселок этот в конце 40-х разросшийся и окрепший, сейчас являет собой грустное зрелище: заброшенные дома, разрушенные теплицы, ржавые мертвые трактора прямо на улицах. Раньше поселок обслуживал и кормил работников музея и его гостей, которые сюда наведывались с каждым проходящим по Енисею судном. Такая вот была тут Мекка.
Сейчас картина мистическая – что-то от «Сталкера» по Тарковскому. Паркетный пол пантеона и тут же кругом – вода, остатки былого величия и полное жутковатое запустение.
Я искала глазами чертополох. Он бы вписался в эту оставленную нечистью обитель. Чертополоха не было. Были жарки: праздничные жизнерадостные цветы, была черемуха, величиной цветущих гроздьев напоминающая белую сирень. И были суетливые ласточки, под сводом крыши пантеона слепившие свои гнезда.
Раньше гнезда сбивали шестами, чтобы не оскверняли священного места. Но победили всё же ласточки. На наших глазах они простодушно и шумно праздновали свою победу.
«Урок всем тиранам!» – гласила надпись, соседствующая с другой – «Слава Сталину!»
– Урок тиранам! – кричали ласточки. Но последний ли? Сколько намечено уроков по расписанию российской истории? И когда уже, наконец, наступит долгожданная большая перемена?
Просто лагерная пыль
Норильчане любят свой город. Северной Пальмирой называют. А я при виде этого города содрогнулась. Ни травинки, ни цветочка – каменный склеп. Когда ветер дует со стороны горно-металлургического комбината, то и не у одних аллергиков с непривычки начинают слезиться глаза и першить в горле. Экология жуткая. Норильчанам даже не рекомендуется заключать браки между собой – плохие последствия для потомства.
Здесь 244 дня в году лежит снег, среднегодовая температура – минус 10. Зимой морозы часто достигают 52 градусов. Для характеристики ветреной погоды употребляется выражение «собаки летают». И здесь нет гиперболы. Это не из «Волшебника Изумрудного города». Здесь незримо царствовал другой Гудвин, тоже великий и тоже ужасный.
До 1958 г. (не до 1956-го, заметьте) главная улица в Норильске носила имя Сталина. А главный универмаг назывался «Сталинец». Норильск, как египетские пирамиды рабами, был от первого до последнего камня построен заключенными. Этапы шли сюда прямым назначением, десятками тысяч. Лагеря были обнесены колючей проволокой.
Завенягин, начальник комбината, он же сподвижник Берии, делал заказы на специалистов: «Таких мне нужно столько-то, таких столько-то…» И вчерашние научные работники в одночасье превращались в шпионов и диверсантов. Около 600 крупных ученых, среди них с десяток академиков, работали в шарашках Норильска.
Экспозиция и диорама, посвященные Завенягину, в начале 90-х провалились (в буквальном смысле) под землю. Что-то там стряслось в недрах, и всё рухнуло. Видится мне в этом тайный знак. Как и в том, что в Норильске и подле него птицы гнезд не вьют. Неуютно здесь птицам.
Урна с прахом главного геолога Норильска Урванцева с 1919 по 1929 г. исследовавшего Таймыр, а в 1942 г. прибывшего сюда уже по этапу, хранится в местном музее. А ведь этот человек завещал похоронить себя у подножья Норильских гор, а не сжечь и выставить пепел на показ. Что за радость от этого язычества, что за странное выражение признательности, не могу понять.
«Общества более интеллектуального, более аристократического, чем Норильск 1953 г., я не встречал», – писал о своих товарищах по Норильлагу академик Баландин. Когда его в 1953 г. реабилитировали и подали за ним правительственный самолет, предложив переодеться в доставленный из Москвы костюм, он отказался наотрез: «Полечу в зэковской одежде с лагерным номером».
В Игарском краеведческом музее меня поразила фотография редкой птицы – розовой чайки, прилетающей на Таймыр по весне. А вот где она переживает заполярную зиму, ученым неизвестно. Такая вот у розовой чайки есть тайна. Как сохранялось в этом беспросветном аду в человеке человеческое, в каких укромных уголках души сберегалось, чем подпитывалось, чтоб не раствориться в муках и не превратиться в свою противоположность – это тоже тайна.
В Норильске сидела Ефросинья Керсновская, оставившая о той эпохе убийственный документ – свои обезоруживающе страшные рисунки, где натурщицей была исполненная людских мук, совершенно обнаженная лагерная жизнь. Ольга Бенуа, Елизавета Драбкина, Давид Кугультинов, ученые Розанов и Федоровский… Несть числа розовым чайкам!
В 1953 г., сразу после смерти Сталина, в производственном руднике Медвежий ручей началась забастовка. Заключенные требовали пересмотра дел и амнистии. К бастующим мужчинам присоединились и женщины. Они набили стекол, взяли мешочки с осколками и пошли на автоматчиков, бросая в них стекло. Амнистия наступила только для социально близких уголовников. «Социально далеких» после неслыханного за всю историю ГУЛАГа бунта кого расстреляли, кого сослали в другие лагеря – на Колыму и в Караганду.
Огромная, на километры раскинувшаяся пустыня у подножия заброшенного рудника – это кладбище погибших здесь людей. Их закапывали тут же, не хоронили, а именно закапывали. Десятками, а то и сотнями в день.
Даже официальная цифра погребенных колеблется от ста тысяч до миллиона. Но не сыщете вы здесь ни одного надгробия, ни одного могильного холмика. Вряд ли на всей нашей планете есть еще одно такое же страшное в своем презрении к человеческой жизни и смерти кладбище.
Каждый день из недр его ветром и дождем выдуваются и вымываются кости. Останки прохожие собирают в обычный ящик, что стоит подле большого деревянного креста, одного на весь погост. Хоронят кости снова тут же. Крест этот, как и маленькую часовенку, соорудили в начале 90-х на свои личные средства норильские бизнесмены. Ни у государства, ни у комбината даже на самый простенький символический мемориал денег не нашлось.
…В одном из бараков на полу я подобрала маленькую стеклянную чернильницу. Давно высохли на дне ее чернила, похоже, так и не доверив бумаге тайны розовой чайки.
Адель КАЛИНИЧЕНКО